об авторке

Татьяна Калинина — феминистка и исследовательница, создательница образовательной платформы для квир-женщин «Лес рук», а также крупнейшего русскоязычного лесбийского сообщества Cheers Queers.

Обращение к читательницам: 

Текст, который вы прочтете — это результат многих лет моих размышлений об истоках доминирующего дискурса, который навязывает нам веру в универсалии и единообразие мира и человеческих отношений. Читать его для многих будет неприятно, скорее всего он поднимет бурю чувств — возмущения, раздражения, внутреннего протеста. Местами вы будете злиться или не соглашаться, и это нормально. С высокой вероятностью во время чтения вы почувствуете себя некомфортно. Я хочу поддержать вас, напомнив, что деконструкция доминирующих идей — это всегда больно. Несмотря на это, самая большая ценность для меня как для авторки и феминистки — быть открытой к исследованию многообразия мира и его проявлений, продолжать задавать самые неудобные и занудные вопросы к тому порядку вещей, который кажется нам обыденным и таким знакомым. Даже если вы не согласитесь с тезисами из текста, я надеюсь, он натолкнет вас на интересные размышления об устройстве мира и вашего к нему отношения.

Зрим в онтологический корень

Я часто думаю о том, как западноевропейская культура одержима идеей единства и монолитности. Эта одержимость пронизывает все наше общество. ​​Начиная с античных времен, философы пытались найти одну первопричину бытия — архэ. У Фалеса это была вода, у Анаксимена — воздух, у Гераклита — огонь, у Пифагора — число. В разных версиях, но всё это была одна и та же жажда свести множественное к единому, многообразие — к первооснове. Даже Аристофан в пресловутом «Пире» Платона объяснял, что люди изначально были цельными, но боги рассекли их надвое, и с тех пор мы обречены искать ту самую потерянную часть. Позже, в 1993 году, Лариса Долина записала об этом хит «Половинка».

В христианском Средневековье потребность в единстве обрела сакральное значение. Весь мир описывался через иерархию. Один Бог, один Источник Истины, один правитель как отражение божественного порядка на земле. Даже человеческое тело и душа понимались как части единого целого, которое должно стремиться к гармонии. Позднее, в эпоху Нового времени, философы заменили Бога Разумом, но структура осталась прежней: один универсальный субъект, одна истина, один путь к «прогрессу». Например, у Декарта есть один несомненный источник истины — мыслящее «я». Всё многообразие мира сводится к прозрачной и логичной системе, которую можно познать через рациональный метод. Рационалистический идеал «универсального» субъекта здесь — это, конечно, белый мужчина, мыслящий по правилам логики. Именно он становится мерой всех вещей. Просвещение мечтало об универсальном человеке и универсальной морали.

Кантовский разум должен был действовать по одному и тому же моральному закону для всех, игнорируя разнообразие субъектов и социально-экономический контекст происходящего. В этой парадигме любой, кто не соответствовал человеку европейского типа, считался незрелым и недостаточным для того, чтобы собственно быть человеком. Сколько трагических последствий этого страшного суждения мы видели в разные исторические эпохи, включая сегодняшний день! Расизм все еще остается одной из ключевых проблем современности, и корни его уходят глубоко в одержимость идеей единообразия, а значит — иерархии и превосходства.

На смену Просвещению пришел романтизм, и тут на секундочку можно поверить в то, что одержимость универсалиями угасла, разум отступил и дал возможность проявиться чувствам. Но все не так просто! Стремление к единству по-прежнему пронизывало культуру, только теперь человек романтизма с жадностью пытался найти кого-то, кто вернет ему то самое утраченное ощущение цельности. Великая любовь в этот период становится новым Абсолютом. Любить теперь означает слиться в единстве — с природой, миром, «своим человеком». Одна из самых опасных идей романтизма, которая перекочевала в нашу современность — это страдание как эстетический идеал. «Настоящая любовь» сбивает с ног, оглушает, делает остальное совершенно незначительным, человек упивается любовью, стремится раствориться в другом, теряет контроль над происходящим. Любовь в этом смысле напоминает катастрофу, пройдя через которую человек наконец может понять, зачем он вообще живет. Одержимость, ревность, саморазрушение — всё это входит в культурный образ любви как чувства, которое неотделимо от боли. Мне видится эта идея вредной и очень опасной для самой человеческой экзистенции, потому что она и сегодня толкает многих в непредочитаемые, ранящие отношения. Как говорится, спасибо романтизму за сомнительные идеалы!

Гегель предпринимает новую попытку вернуть миру порядок. Даже если вы не погружались в дебри философии Гегеля, то наверняка слышали его главный тезис — все развивается через противоречия. Согласно его идеям мир устроен так, что даже столкновения и конфликты нужны для того, чтобы все снова собралось во что-то единое. Диалектика Гегеля не стирает различия, а «снимает» (Aufhebung) их, то есть они сохраняются и преображаются в новом единстве. Важно уточнить, что речь здесь идет о мире идей. Позднее Карл Маркс перенесет эту логику в материю (общество, историю, экономику), и это будет совсем другая история. Правда обсессия на единстве останется прежней.

Эпоха модерна тоже пыталась свести разнообразие к единству. Наука искала универсальные законы, которые объяснили бы всё на свете — от движения планет до поведения человека. С новой энергией и задором ученые (например, Кетле, Конт, Дюркгейм, Спенсер) пытались перенести методы и принципы естественных наук — физики, биологии, химии — на изучение общества, человека, культуры и истории. Так родился научный позитивизм. 

Государства стремились определить универсальные формы правления, создать «правильный порядок». Не забудем и про капитализм, который предлагал свою версию универсальности — единую логику обмена, где все можно измерить, сравнить и продать. Каждая из этих систем по-своему пыталась сделать мир понятным, предсказуемым и управляемым. 

Отличие рассматривалось как отклонение, которое нуждалось в немедленной корректировке, оно было особенно неудобно для новой социально-экономической реальности. Все, что не вписывалось в эту схему, объявлялось второстепенным, незрелым или патологическим. Так женщина становилась «дополнением» к мужчине, квир-люди — ошибкой природы, бедные — следствием собственной несостоятельности, колонизированные народы — «отстающими» в развитии. Важно понимать, что норма не просто описывает мир, она его конструирует. Норма диктует, кто имеет право говорить, чьи мысли, чувства и идеи считаются важными, а чьи не требующими внимания. И тут нам становится окончательно ясно, что стремление к универсалиям оказалось просто удобным инструментом исключения.

Экономика как никогда прежде нуждалась в универсалиях, чтобы удерживать собственный порядок. Массовое производство, новые скорости и объёмы делали различие невыгодным — оно мешало эффективности. Наверняка вы слышали про тейлоризм или фордовские конвейеры. Мир должен был стать одинаковым, чтобы им можно было управлять. В итоге разнообразие оказалось слишком медленным и сложным для капиталистической системы, которая была заинтересована только в наращивании производства и увеличения прибыли.

Наряду с этим в начале XX века появляется феноменология — решительная философская попытка уйти от диктата универсалий. Эдмунд Гуссерль провозгласил: «Назад, к самим вещам!» и призывал вместо разговоров о всеобщем взглянуть на то, как мир раскрывается нам в непосредственном опыте. Вместо отвлеченных схем феноменология предлагает описывать явления так, как они даны сознанию, без предвзятых категорий. 

Сегодня для нас эта идея кажется очевидной. Мы понимаем мир не через универсальные истины, а через множество разных точек зрения, опираясь на собственное переживание того, что с нами происходит. Но осознание столь понятной для современного западного человека идеи пришло совсем недавно. На протяжении почти двух с половиной тысяч лет западноевропейская философия упорно искала единое объяснение всему на свете. Философы мечтали найти какую-то одну истину, принцип, систему, в которую можно было бы уложить все многообразие жизни. И только в XX веке стало ясно, что нет никакого «единого мира». Напротив, есть множество миров, их столько, сколько людей, историй, способов смотреть — бесчисленное количество. За Гуссерлем эту идею развивают Мартин Хайдеггер, Морис Мерло-Понти, Жан-Поль Сартр — каждый на свой лад. Хайдеггер делает центром философии переживание бытия-в-мире; Мерло-Понти настаивает, что тело и восприятие лежат в основе познания; Сартр утверждает, что существование предшествует сущности (то есть человек сначала живёт, принимает решения, действует, а уже потом становится кем-то), и провозглашает радикальную свободу выбора. В сущности, всех их объединяет одно — истину они ищут не в безличных формулах, а в самом потоке жизни, во множестве перспектив разнообразного опыта.

Этот поворот сделал возможным появление новых подходов и идей, ранее просто немыслимых. Вместо единого «универсального» голоса философия наконец услышала тех, кто были исключены из доминирующего дискурса. Без феноменологии не возникла бы и современная феминистская мысль, ведь она начинается с признания особого женского опыта (а затем и опытов разных женщин) который раньше скрывался в тени мужской нормы. Симона де Бовуар заявила: «женщиной не рождаются, ею становятся». Это значит, что не существует вечной «женской природы», а есть лишь путь, благодаря которому женщина становится собой. Позднее Люс Иригарей указала, что философский канон выдавал мужской взгляд за нейтральный и универсальный, оттеснял женское в разряд «Другого». Именно феноменология придала ценность этому «другому» голосу и дала ему шанс быть услышанным. 

Постструктуралисты во Франции, вдохновленные феноменологией, объявили конец «большим нарративам», то есть универсальным схемам объяснения всего. Вместо единой Истины они провозгласили множественность разных истин и интерпретаций. Это дало почву для идей, поставивших под сомнение в том числе и единообразие пола и сексуальности. Отсюда был лишь шаг до появления квир-теории. Джудит Батлер показала, что гендер не имеет отношения к некой врожденной сущности, это больше похоже на ролевую игру, которую мы заново проигрываем через повторения в определенном контексте. Так мы узнали, что человек не задан природой раз и навсегда, он непрерывно создается своим опытом. В постколониальных исследованиях феноменология также сыграла свою роль. Так например, Франц Фанон показал, что мнимый «универсальный человек» эпохи колониализма на деле был белым европейцем.

Без феноменологии все эти интеллектуальные перевороты могли бы не состояться. Мы живем внутри последствий этих открытий, даже если не осознаем этого. Когда в социальных сетях мы публично рассказываем свои истории — о насилии, раке груди, миграции, любви, эндометриозе, расставании, — мы делаем то, что раньше казалось невозможным. Мы признаем личный опыт источником знания. Когда мы спорим о языке, о том, как называть себя и других, мы продолжаем феноменологическую борьбу за видимость и признание разнообразия. Каждый раз произнося фразу «я имею право говорить от себя», мы бунтуем против универсального субъекта, который веками говорил за всех. 

Видеть историю развития этих идей важно, потому что это объясняет динамику власти в формировании доминирующих дискурсов — и кто теперь скажет, что философия далека от реальной жизни?

Единственная любовь или история моногамной нормы

Одним из самых упорных «универсальных» идеалов, пронизывающих западную культуру, стала модель исключительно моногамных отношений. Нам с детства внушали, что настоящая любовь может быть только к одному человеку и на всю жизнь — впрочем звучит это так же монолитно и до боли напоминает идею единого Бога или одной единственной Истины. 

Эту одержимость единственным партнером подогревали образы из массовой культуры. Вспомните, например, Золушку, принцессу Жасмин или Кэрри Бредшоу, которая грезила своим мужчиной мечты. С первого взгляда можно подумать, что речь здесь идет о невинном романтическом идеале, но за ним стоит не менее интересная и насыщенная история. Давайте вместе попробуем проанализировать, как так вышло, что моногамия была возведена в ранг универсальной нормы. 

Еще в дописьменные времена человеческим сообществам были известны разнообразные формы брачных связей. Классические антропологи XIX века (Морган, Бахофен) предполагали существование групповых браков и матрилинейных систем, где происхождение велось по матери, а не по отцу. Современные кросс-культурные исследования подтверждают эти наблюдения. Так в некоторых обществах матрилинейность сохраняется до сих пор, а разнообразие форм родства и брака рассматривается как естественное, а не отклоняющееся состояние человеческих сообществ.

Моногамная же семья в современном понимании возникает гораздо позже — вместе с частной собственностью и патриархатом. Фридрих Энгельс в работе «Происхождение семьи, частной собственности и государства» писал, что закрепление моногамной семьи по времени совпало с «порабощением женского пола мужским». Парный брак обеспечивал бесспорное отцовство детей для передачи наследства, но строился на неравенстве: жена превращалась в собственность мужа, в «рабыню его прихотей и орудие деторождения». Семья становилась микромоделью общества с внутренней иерархией доминирования, где мужчина — господин, а женщина ему подвластна. Энгельс писал: «Свержение материнского права было мировым историческим поражением женского пола…»

Важно подчеркнуть, что историческая моногамия была таковой прежде всего для женщин. Патриархальные культуры тысячелетиями допускали для мужчин полигамию и измены, в то время как от жены требовали строгой верности. Мужья зачастую пользовались услугами наложниц или женщин, вовлеченных в проституцию, оставаясь «верными» лишь на бумаге. Во многих обществах неверность мужа прощалась или негласно оправдывалась, тогда как «измена» жены каралась позором или даже смертью. Если мужчину где-то и наказывали за прелюбодеяние, то обычно лишь в том случае, когда он выступал в роли «любовника», посягнувшего на чужую жену, то есть на чужую собственность. Таким образом, мы видим, что моногамная норма исторически подкрепляла двойные стандарты — сексуальная свобода оставалась привилегией мужчин, а контроль за женской сексуальностью возводился в закон и моральный принцип.

Закрепление моногамии невозможно рассматривать вне контекста религиозно-государственной власти. Христианство утвердило единый брак как богоустановленный порядок — один мужчина и одна женщина под покровительством одного Бога. Церковь раннего Средневековья осудила полигамию как языческий порок и канонизировала нерасторжимый моногамный брак — снова по аналогии с незыблемостью единой божественной истины. В колониальную эпоху миссионеры насильно распространили эту модель по всему миру. Европейцы рассматривали собственную форму семьи как универсально «правильную». Например, христианские миссии в Африке и Азии настаивали, что только моногамный союз является истинно христианским браком, а традиционные многоженство или другие формы отношений объявлялись греховными и «нецивилизованными». Под давлением церкви и колониальных властей многие народы были вынуждены отказаться от привычных брачных практик в пользу европейского образца. Моногамия, таким образом, выступала как часть «цивилизаторской» миссии — ещё один стандарт, навязанный миру под лозунгом высшей моральной истины.

С наступлением эпохи модерна моногамная семья стала фундаментальным элементом социальной ткани национальных государств и набирающего силу капитализма. Буржуазное общество XIX века возвело семью в ранг «ячейки государства» — основополагающей единицы общества, от здоровья которой зависит стабильность и благополучие всей нации. Государственные законы определяли брак как союз мужчины и женщины и устанавливали единые правила наследования. Важно понимать, что моногамия обслуживала новую экономическую систему — через нее передавалось наследство и закреплялись классовые привилегии. И конечно, она помогала обеспечивать «воспроизводство» рабочей силы, то есть рождение и воспитание следующих поколений работниц и работников. Во благо капитализма брак стал одновременно и экономическим контрактом, и идеологическим институтом, который поддерживал трудовую этику и частную собственность. При этом идеологи новой эпохи постарались замаскировать экономическую суть брака трогательными словами о глубоких чувствах. Романтический дискурс XIX–XX веков превозносил брак по любви как высшую цель жизни, тем самым отвлекал внимание от того, что семья по-прежнему выполняет довольно прагматичные функции. 

Однако, как отмечают исследователи, даже сегодня брак остается важнейшим экономическим институтом, просто о нем обычно не говорят так, ведь вступать в брак полагается только из высоких чувств, уж точно не из расчета. Тем не менее, от социально-экономического контекста его роль не изменилась. Семья по-прежнему остается связующим звеном между личной жизнью граждан и требованиями экономики. Женщина в моногамном браке долгие годы оставалась «домашней работницей», которая бесплатно поддерживает быт и воспитывает детей. Делает ту самую невидимую работу, без которой капиталистическое производство попросту не смогло бы существовать. Феминистские мыслительницы второй половины XX века (Шуламиф Файерстоун, Андреа Дворкин, Бетти Фридан и др.) убедительно показали, что после отмены правовой зависимости жены от мужа идея владения женщиной никуда не делась. Она по-прежнему пронизывает как романтические идеалы, так и распределение эмоционального труда в семье. Как это часто бывает, либеральное общество декларировало равенство, но патриархат оставался живее всех живых —  только принял более завуалированные формы.

Даже в XX веке моногамный гетеросексуальный брак оставался нормативным «по умолчанию», а всех, кто выбивались из этой схемы, ждала стигматизация или абсолютная невидимость. До недавних пор западное общество как будто игнорировало саму возможность усомниться в пользе моногамии. Лишь во второй половине XX века, с развитием феминистской и квир-мысли и борьбы, открыто прозвучали голоса критиков самого института эксклюзивных отношений. Появились понятия «обязательная гетеросексуальность» и «обязательная моногамия», которые описывали невидимое принуждение следовать единственному «нормальному» шаблону любви. Феминистки обратили внимание, что моногамия столетиями сопровождала патриархат, поддерживала гендерную иерархию и сохраняла контроль над автономией женского тела. Как мне кажется, тут стоит задуматься, если общество яростно навязывает какой-то один образ жизни и клеймит альтернативы, то кому это выгодно? Почему это вообще происходит? Многие исследователи справедливо указывают, что суровые запреты обычно обслуживают интересы агентов властных систем. В случае брака ответ лежит на поверхности – строгая моногамия исторически выгодна государству, церкви, капиталу, да и просто «патриарху» в каждом доме, потому что эта система позволяет управлять людьми, в том числе контролируя их интимную, частную сферу жизни.

Осознание этих идей заставило меня критически пересмотреть собственные убеждения. За красивым фасадом идеи о вечной романтической любви теперь я вижу социальный механизм с вполне прагматичными целями. Кому же он служит в конечном итоге? Думаю, точно не моим интересам и благополучию. Он служит системе, которая предпочитает, чтобы мы все играли по одним правилам. Так стоит ли слепо следовать этому сценарию? После всех этих осознаний я поняла, что настала пора поискать для себя другой путь для построения значимых связей, который бы простирался за рамки  навязанной моногамной универсалии. 

Любовь изобильна: мой опыт построения альтернатив

На протяжении большей части своей жизни я была убеждена в том, что моногамна. Я искала своего человека —  единственного, того самого, с которым смогу слиться в моногамном экстазе под знакомую мелодию об идеале романтической любви. Я пыталась! Много раз! 

До 18 лет я встречалась с мужчинами, после — только с женщинами. Мне казалось, что когда я встречу «своего человека, мир сразу станет мне милее, и вместе мы построим наше уютное домашнее гнездышко, будем самыми счастливыми на свете. Несколько раз я находилась в «классических», «стабильных» многолетних моногамных отношениях, в которых пыталась приблизиться к той самой идее о невероятном союзе «один раз и на всю жизнь». В этих отношениях я научилась выстраивать близость, слышать другого человека, быть уязвимой, проявлять заботу, работать в команде. Я невероятно любила этих женщин и была с ними счастлива. 

Пока не поняла одну простую идею — я никогда не находилась в отношениях, в которых бы не изменяла или не хотела бы изменить (о чем открыто говорила своим партнеркам, когда мы начинали отношения). Мне всегда хотелось оставить возможность для флирта, свиданий, романтического и сексуального контакта с другими женщинами. Моим партнеркам это решительно не подходило, и в итоге мы расставались. Годами я мучила себя идеей о том, что я ужасный человек, плохая партнерка, которая не заслуживала этих прекрасных женщин. Мне было до слез стыдно за свои желания быть с разными женщинами, я корила себя за то, что не могу построить классических моногамных отношений со счастливым концом, где мы женимся и уезжаем в закат. Это было непросто. Помимо внутренних мук по пути я ранила людей, которые не были виноваты в том, что я чувствовала себя плохо в эксклюзивном контакте. Мне было жутко от одной мысли, что я причиняю боль близким. Это было неправильно и несправедливо. С кем-то из партнерок я пыталась заводить разговор о том, что мне, кажется, не подходит моногамный формат, и они действительно пытались меня понять. Мы пробовали разные варианты, но ничего не работало.Мои партнерки были моногамными, а я, кажется, нет. Если бы тогда вокруг меня было сообщество немоногамных людей или популярный научпоп про разнообразие человеческих отношений, это бы значительно облегчило мою жизнь и не принесло бы столько разрушения для людей, которые были рядом. 

Мне потребовалось выйти из всех отношений и побыть одной, чтобы спустя годы понять, что я — немоногамный человек. Мне не подходит идея эксклюзивной романтической/сексуальной связи — я просто не могу так жить. Идея моногамии противоречит всей моей картине мира, в центре которой свобода, честность с собой и другими, многообразие социальных связей и отношений. Так я узнала о концепции анархии отношений, которая напомнила мне о знакомом феминистском тезисе «личное — это политическое». Ведь если я выступаю за свободу, радикальную искренность и разнообразие, как я могу поместить себя в коробочку «моногамии» или к примеру, «единственной лучшей подруги»? Поместиться там с такими ценностями для меня было просто невозможно. 

Я начала исследовать альтернативные формы выстраивания значимых связей и обнаружила, что тезисы анархии отношений очень отзываются моей системе ценностей. Если кратко, анархия отношений предполагает отказ от жестких правил, иерархий и социальных ярлыков в личных связях. Вместо навязанных шаблонов я могу выбрать гибкость и честный диалог; на смену статусам вроде «просто друзья» или «настоящая пара» приходит идея о том, что любая связь уникальна и самое важное — это как люди сами определяют свои отношения и как договариваются о них. 

Термин «анархия отношений» возник в 2000-х годах в Северной Европе. В 2006 году шведская феминистка и квир-активистка Энди Нордгрен опубликовала на шведском языке памфлет «Relationsanarki i 8 punkter» («Анархия отношений в 8 пунктах»). Спустя несколько лет, в 2012, Нордгрен адаптировала его на английский под названием «The Short Instructional Manifesto for Relationship Anarchy» («Краткий манифест-инструкция анархии отношений»). С тех пор документ перевели на многие языки мира, в том числе на русский. Именно на идеях Нордгрен во многом основано понимание анархии отношений сегодня.

Я разделяю все тезисы манифеста, но особенно хочу отметить несколько из них. 

Например, идея о том, что любовь изобильна, то есть это означает, что человек может любить несколько людей одновременно и каждая связь будет для него значимой и важной. Еще одна ключевая мысль, на которую я опираюсь — не нужно создавать иерархию партнерок или партнеров, сравнивать их между собой, не обязательно выдвигать кого-то одного на пьедестал, чтобы эти отношения были «подлинными» или «настоящими». 

Также мне очень близок тезис «свобода вместо собственности». Традиционная моногамная культура нередко внушает идею обладания партнеркой или партнером. Анархия отношений предлагает взаимное уважение и независимость друг от друга. Я верю в то, что любовь к человеку не даёт мне права диктовать ему, как «положено» вести себя в отношениях. Я очень злюсь на панегирики, которые массовая культура поет ревности, рассказывая нам об этом «естественном чувстве», показателе «настоящей» любви. Это вредная идея, которая в лучшем случае заканчивается сильными внутренними переживаниями человека, а в худшем — становится одной из ступеней к насилию. Ревность не может и не должна оправдывать насилие.

Конечно, ревность или страх потерять отношения могут возникать, но вместо контроля анархия отношений предлагает решать это через диалог и доверие. Никто никому не «принадлежит» — вот на что я опираюсь в моем представлении о близости. Для меня критически важно быть рядом с человеком из состояния свободы, а не нужды. Это означает, что я живу свою предпочитаемую жизнь по умолчанию и если я встречаю кого-то с кем мне хорошо, интересно и приятно быть — я делаю этот выбор не потому, что «не могу иначе», я потому что это мне подходит, это то, чего я действительно хочу. Для меня свобода более значима, чем рассказы доминирующих дискурсов о том, как мне следует выстраивать свои отношения. К слову, еще один принцип анархии отношений — это создание своих собственных сценариев для построения близости, именно тех, которые подходят вам и другим людям, которые включены в ваш союз.

Конечно, все эти практики невозможны без диалога и доверия. Не скрою, что такие форматы требуют немало ресурсов на коммуникацию. Важно быть готовыми приложить усилия, если вы хотите примерить на себя этот подход. Для меня открытый диалог — база любых отношений. Мне действительно важно слушать, пытаться понять другого человека, осознать, что для него ценно. Это не означает, что у меня нет права сказать, что мне не подходит та или иная практика. Наоборот — смысл в том, что вы можете поделиться тем, что считаете нужным высказать. У меня нет времени и жизненной энергии на двойные послания и двусмысленные жесты, мне хочется радикальной честности и понятных договоренностей. Кстати, взаимные прозрачные обязательства, которые партнеры добровольно берут на себя — тоже важный принцип анархии отношений.

Также в этом подходе меня зацепила идея о том, что значимыми могут быть не только романтические или сексуальные отношения. Дружба не менее важна, чем романтическая любовь. Мне нравится смотреть на переплетение моих социальных связей как на мозаику с разными оттенками и формами. С кем-то из моих подруг мы не видимся месяцами, а затем наши встречи дают мне столько вдохновения, тепла и радости, что я окончательно понимаю: наша близость не зависит от регулярного общения, в ней есть глубокие ценностные опоры. Расширив границы о том, что можно и нельзя в разных отношениях, я поняла, что если захочу детей, то предпочту родить и вырастить их с моими подругами, а не романтическими партнерками. Дружеская связь кажется мне более предпочитаемой для такого грандиозного проекта. 

Благодаря анархии отношений я впервые стала заниматься сексом со своей подругой, потому что мы смогли обсудить формат нашего контакта, который бы подошел каждой из нас и поняли, что наша дружба может быть и такой. Для нас остается принципиально важным обозначать нашу связь как дружбу, потому что мы ощущаем это именно так. 

Концепция анархии отношений помогает мне открыто рассказывать о своих взглядах на близость, когда я знакомлюсь с новыми людьми — будь то романтические или дружеские контакты. Обнаружив язык, которым я могу описывать подходящие мне отношения, я почувствовала облегчение. Это настоящее счастье — слушать рассказы женщин, в которых я влюблена, о том, что они классно провели время на свидании или получили нежный подарок от партнерки. Так прекрасно, когда вы можете делиться друг с другом своими радостями от контактов с другими людьми! Для меня важно, чтобы мы могли кайфовать от удовольствий друг друга. Удовольствие и способность его разделить — также одна из моих важных жизненных ценностей.

Обычно на этом моменте собеседники спрашивают меня: «Таня, а как же ревность? Неужели ты не чувствуешь ее в такие моменты?». Разумеется, я не всегда была в дзене. Первое время я проживала сильную ревность и задавала себе вопросы: где корень этого чувства? что оно пытается мне сказать? что драгоценное для меня защищает? Чем больше я углублялась в эти размышления, тем лучше понимала, что чувство ревности во мне поднимается из-за доминирующего дискурса о «настоящей любви» — ее культа исключительности, ее идеи видеть партнерку как собственность. Стало ясно, что такой образ мысли мне не подходит. Я продолжила исследовать свои реакции, честно признавалась себе в том, что ощущаю, давала себе пространство на проживание этих чувств и задавала себе вопрос: «Неужели это жизнь, которую ты предпочитаешь?». Постепенно эмоциональные бури сошли на нет, и я действительно начала от души радоваться за партнерок, которые рассказывают о своих романтических приключениях. Ведь идея сравнивать себя с кем-то или уж тем более соревноваться кажется мне до ужаса капиталистической и патриархальной. Затем в манифесте анархии отношений я прочитала, что на самом деле не я одна прошла такой путь: «fake it till you make it» написано в манифесте, ведь доминирующие нормы ломать очень нелегко, важно дать себе время, если хочется построить другие представления о близости.   

В заключение мне важно отметить, что я уважаю выбор каждого человека — не имеет значения, подходит ли вам моногамия или альтернативные формы близости. Я за то, чтобы наши выборы были информированными, ведь только в таком случае нам действительно будет из чего выбирать. Из первой части моего текста можно сделать вывод, что чудесной универсальной таблетки, которая работала бы на благо для всех не существует. Поэтому пусть ваши отношения будут именно такими, какими вы хотите их видеть.